|
Работы Михаила Иофина,
вошедшие в серию «Письма из Петербурга», не хотелось бы
называть натюрмортами, хотя признаки этого жанра – вещи,
размещенные в пространстве, - казалось бы, налицо.
Но принадлежность к жанру – всего лишь видимая оболочка;
гораздо важнее внутренний смысл вещей, их эмоциональное
бытие, и – не в последнюю очередь – то, ради чего эти
вещи появились на фоне затемненного городского пейзажа.
Попытка говорить, заменяя вещами слова, превращает каждый
лист в монолог художника, в послание ко времени и человеку,
и поэтому слово «письма» в названии цикла – не просто
метафора.
Сюжетный ряд цикла – история петербургской семьи, представленная
в реалиях прошлого, и поэтому основной персонаж этих работ
– время. Оно не акцентировано, может быть, лишь в первом
и последнем письмах, где бег событий не начат, либо остановлен
в ожидании неизвестного.
Между этими полупустыми мирами повисли пять центральных
листов – опыт хронологии нашего века, быт, в который властно
вмешалась история и который сам стал историей. Очевидна
связь каждого из этих писем с эпохой: предметы поглащают
сотворившее их время и сами растворяются в нем.
Мир русской революции и Гражданской войны (вторая работа
цикла) выбрасывает в пространство городского пейзажа ордена
истребляющих друг друга русских армии, фотоснимки людей,
которым предстоит исчезнуть в расколотой вселенной, предметы
уходящей и невозвратимой жизни. Это письмо исполнено неопределенности
и смутных предчувствий.
Следующая работа предельно конкретна и иллюзий не оставляет:
это мир кошмаров, тотального сталинского террора. Поражена
сама плоть вещей – будь то пачка папирос с картой Беломорканала,
канала-концлагеря, унесшего тысячи жизней; наспех сожженная
записка, разбитые нелюдями очки или «вырванный с мясом
звонок»...
В следующем, четвертом, письме собраны вещи Второй мировой
войны, но его содержание спокойнее – может быть, потому
что яснее и определеннее? – Хотя на аптекарских весах
ленинградской блокады – мизерный хлебный паек, от которого
зависит продление жизни еще на один день, и на желтую
звезду еврейского гетто выдавлена красная краска – то
ли цвет уже пролитой крови, то ли символ другой тоталитарной
силы, рядом с желтой звездой прилепившей советский лагерный
номер.
Война может смениться миром, а жестокость – двусмысленностью.
Пятый лист приводит нас во времена «оттепели», наступившей
в конце 50-х годов. Реалии этого времени насыщены надеждой,
хотя и обманчивой. Все, что открылось за великими похоронами
великого тирана: первые письма из-за границы, магнитофонные
пленки с первыми неподцензурными песнями, ключ от ядерной
смерти и справка об освобождении из концлагеря, обещающая
уже отнятую жизнь, - все это осенено приветственным жестом
Н.С.Хрущева, даровавшего новое время и погубившего его.
Гораздо более двусмыслен «текст» шестого письма – мир
совсем недавнего прошлого. Опереточный мундир главы государства,
индуистская реликвия и распятие – памятники духовным исканиям
интеллектуалов в 70-е годы; здесь же приметы западного,
почти потустороннего быта, прорвавшегося через надежно
задраенные двери, наконец, этикетка от афганских наливок
– единственное завоевание «неизвестной войны»... Все это,
вместе взятое, слишком отдавало бы абсурдом, если бы в
пространстве не появилось нечто, противостоящее всякой
двусмысленности: из-под старой машинки уже выглядывает
рукопись пока еще недописанной книги и – впервые за долгий
путь – мы видим живое лицо, лицо, не отображенное на фотобумаге.
Это художник всматривается в найденные им вещи, чтобы
навсегда оставить их в памяти, ибо память – лучшая из
эпох.
Вечером плач, а наутро – праздник, как поется в библейском
псалме. В пространстве последнего письма стол оказался
бы пуст, если бы не полароидная голубизна фотоснимка на
память (кто эти люди – покинули они уже мир этих вещей,
сменив на другой, с другими вещами, или же вернулись хотя
бы на мгновение?). Во всяком случае, говорить, заменяя
вещами слова – извечная традиция европейского, да и не
только европейского искусства. Разглядывая доску старого
фламандского мастера, человек наших дней может не знать,
что собака – символ верности, а зеркало на стене – взляд
Бога. Каждое из времен обращается к нам на языке своих
надтреснутых, обветшалых знаков. И мы читаем их, пытаясь
понять, не плывем ли мы все туда, где снова встретятся
все времена и все вещи?
1989
|